IVANINVEST

Блог об инвестициях. Инвестиции-это долгосрочные вложения капитала. Капиталы-это то что ценно. В нашем ограниченом человеческом измерении "время" - главная составляющая жизненного уравнения. Есть время - есть все! Как научиться ценить время, любить его, а не убивать? Как жить полноценно, радостно и долго? Как использовать отпущенное нам Богом время с пользой? На эти и другие вопросы я ищу ответы всю свою жизнь и постараюсь поделится здесь своим опытом.

среда, 27 января 2010 г.

Герта Мюллер


Герта Мюллер (нем. Herta Müller, 17 августа 1953, Ницкидорф, Банат, Румыния) — немецкая писательница, общественный деятель. Лауреат Нобелевской премии по литературе 2009 года с формулировкой «с сосредоточенностью в поэзии и искренностью в прозе описывает жизнь обездоленных»

Биография

Родилась в семье, принадлежавшей к одной из групп немецкоязычного меньшинства Румынии (так называемым банатским швабам). Её дед был фермером и торговцем, отец во время войны служил в ваффен-СС. Мать после занятия Румынии советскими войсками была как немка депортирована в лагерь на территории Украины, затем отпущена.

Герта закончила университет в Тимишоаре (en:West University of Timişoara), где изучала румынскую и немецкую литературу. С 1976 года служила переводчиком на заводе, в 1979 году потеряла работу из-за отказа сотрудничать с тайной полицией Секуритате. Работала в детском саду, давала частные уроки немецкого. В 1982 году опубликовала на немецком первую книгу «Низины», изуродованную румынской цензурой (в 1984 году полный текст книги был опубликован в ФРГ и удостоился ряда премий).

В 1987 году вместе с мужем, писателем Рихардом Вагнером, переехала в ФРГ и поселилась в Западном Берлине. Выступала с лекциями во многих университетах ФРГ, США и др. Живет в Берлине. Занимает активную общественную позицию. В 1997 году покинула германский ПЕН-клуб в знак протеста против объединения этой организации с отделением ПЕН-клуба бывшей ГДР.

Творчество

Автор стихов, прозы, эссе. Выступает как художник и фотограф. Её главная тема — опыт пережитой несвободы и насилия, индивидуальная и коллективная память, вытеснение из памяти, амнезия, нежелание помнить. Действие многих романов Мюллер происходит в румынской провинции эпохи Чаушеску.

Общественное признание

Член Немецкой академии языка и литературы (1995). Стихи, романы, рассказы и эссе Герты Мюллер переведены на многие европейские языки, а также на китайский и японский.

Лауреат многих литературных премий, как германских, так и общеевропейских. В том числе, лауреат Дублинской литературной премии 1998 года, премии имени Франца Кафки 1999 года, присуждавшейся Австрийским обществом Франца Кафки (не путать с ныне существующей премией имени Франца Кафки, присуждаемой в Праге) и Нобелевской премии по литературе 2009 года.

В 2008 году Союз писателей Швеции включил сборник Мюллер «Король кланяется и убивает» в число 10 лучших книг последнего времени, написанных женщинами.

Отрывок произведения писательницы

"Сегодня я предпочла бы лучше не встречаться сама с собой"
перевод Галины Kосарик

М е н я в ы з ы в а ю т. На четверг десять ноль-ноль.
Меня вызывают все чаще и чаще: вторник десять ноль-ноль, суббота десять ноль-ноль, среда или понедельник. Годы словно неделя, меня даже удивляет, что после бабьего лета снова так быстро наступает зима.
По дороге к трамваю над заборами опять свисают ветки кустарника с белыми ягодами. Словно перламутровыми пуговицами, пришитыми сверху донизу, до самой земли, а может, это катышки белого хлеба. Или головки белых птиц со свернутыми шеями, только ягоды для этого слишком малы, однако я все же думаю о белых птичьих головках. И от этого меня мутит. Лучше уж думать о снежных крупинках на траве, но тогда делается зябко, а если это кусочки мела, то нападает сонливость.
Трамвай ходит без расписания.
Мне кажется, я слышу его шум, если это только не шуршание жестяных тополиных листьев. Да, вот он уже подходит, хочет сегодня забрать меня сразу. Я решаю пропустить впереди себя старика в соломенной шляпе. Когда я подошла, он уже стоял на остановке, и кто его знает сколько уже времени. Правда, он еще не такой дряхлый, зато тощий, как собственная тень, сутулый и изможденный. В штанах ни зада, ни ляжек, только коленки оттопырились. Но если ему приспичило именно сейчас, когда открылись двери вагона, харкать на землю, тогда я, пожалуй, войду раньше него. Почти все места свободны, он обводит их взглядом, но так и не садится. И как это старые люди не устают и не берегут свои силы на тогда, когда сесть негде. Иногда можно услышать, как старики говорят: еще успеем на кладбище належаться. При этом они вовсе не думают о смерти и правильно делают. Еще никогда не было так, чтоб все шло по порядку, и молодые тоже умирают раньше стариков. Я всегда сажусь, если можно не стоять. Ехать на сиденье, все равно что идти сидя. Старик рассматривает меня, в пустом вагоне это сразу чувствуется. Но мне не до разговоров, голова занята другим, а то бы я его спросила, что во мне такого, чтоб на меня пялиться. Его не волнует, что его взгляд мешает мне. За окном проплывает полгорода, деревья чередуются с домами. Говорят, у старых людей чутье развито лучше, чем у молодых. Может, он и вправду все чует и даже то, что сегодня у меня в кармане лежит маленькое полотенце, зубная паста и зубная щетка. Но нет носового платка, потому что плакать я не собираюсь. Пауль не заметил, как я боюсь, что Альбу может отвести меня сегодня в камеру, этажами ниже, прямо под его кабинетом. Я ничего ему не сказала, если такое случится, он узнает об этом довольно скоро. Трамвай едет медленно. Лента на соломенной шляпе старика вся в пятнах, то ли от пота, то ли от дождя. Альбу, как всегда, приветствуя меня, сначала поцелует руку, а потом обслюнявит ее.
М а й о р А л ь б у берет мою руку за кончики пальцев и так сдавливает мне ногти, что хочется кричать. Нижней губой он прикасается к моим пальцам, а верхняя остается свободной, чтобы можно было говорить. Он неизменно целует мне руку именно так, но когда начинает говорить, обязательно скажет что-нибудь новенькое:
Ну, в чем дело, сегодня у тебя воспаленные глаза.
Мне кажется, у тебя начали расти усы, для твоего возраста это рановато.
Ах, какая у нас сегодня ледяная ручка, надеюсь, это не от нарушения кровообращения.
Ой-ой-ой, твои десны совсем усохли, как будто ты — твоя собственная бабушка.
Моя бабушка не успела состариться, говорю я, ей времени не хватило, чтобы остаться без зубов. Что стало с зубами моей бабушки, Альбу наверняка знает, потому и говорит о них.
Каждая женщина сама знает, как она сегодня выглядит. А также и то, что когда целуют ручку, это, во-первых, не больно, во-вторых, нет слюней, а в-третьих, целовать полагается только тыльную сторону. Как целуют ручки, мужчины знают лучше женщин, но только не Альбу. Его голова пропахла “апрелем”, французским одеколоном, которым пользуется и мой свекор тоже, этот благоухающий коммунист. Все остальные люди, кого я знаю, никогда не покупают его. На черном рынке он стоит дороже, чем готовый костюм в магазине. Может, конечно, он называется еще и “сентябрь” тоже, его горьковатый, пахнущий дымом сжигаемой листвы запах я не спутаю ни с чем.
Когда я сажусь за маленький столик, Альбу видит, что я тру пальцы о свою юбку, и не только, чтобы опять чувствовать их, но и чтобы стереть его слюну. Он крутит свой перстень с печаткой и ухмыляется. А что тут такого, слюну можно и не вытирать, сама высохнет бесследно, это же не яд. У каждого во рту слюна. Другие, например, плюют на тротуар, но растирают плевок ботинком, потому что даже и там ему не место. Альбу наверняка не плюется на тротуар, в городе, где не знают, кто он такой, он корчит из себя благородного. Ногтям все еще очень больно, он никогда не сжимал мне их до посинения. Постепенно пальцы отходят, словно ледяные руки опять попали в тепло. Мне даже кажется, что и мозги сползают мне на лицо, нет, это все-таки яд. И унижение, а как еще назовешь это по-другому, когда всем телом чувствуешь, будто ты голая. Только что толку, словами делу не поможешь, когда даже самые лучшие слова оборачиваются против тебя.
С т р е х ч а с о в утра я прислушивалась сегодня к тиканью будильника: вы-зов, вы-зов, вы-зов... Во сне Пауль лягается, выбросит ноги поперек кровати и тут же дергает их назад, да так быстро, что, не просыпаясь, сам пугается. Такая у него привычка. А у меня сна после этого как не бывало. Я лежу с открытыми глазами, понимаю, что надо их закрыть, чтоб снова заснуть. Но не делаю этого. Со мной уже не раз случалось так, что я разучалась спать, и приходилось заново учиться, как это, собственно, делается. А делается это очень просто или совсем никак. Под утро спят все, даже кошки и собаки бродяжничают только полночи, обходя все мусорные баки. Но когда знаешь, что все равно не заснуть, лучше начать думать в темной комнате о чем-то светлом, чем напрасно сжимать веки. Например, о снеге, побеленных стволах деревьев, белых стенах комнаты, о песке, там, где много песка — я чаще, чем мне того хотелось бы, коротала так время, пока не начнет светать. Сегодня утром можно было бы посчитать семечки в подсолнухе, я даже так и сделала, но забыть, что меня вызывают на десять ноль-ноль, так и не смогла. С момента, как будильник затикал вы-зов, вы-зов, вы-зов, я все время думала о майоре Альбу, еще раньше, чем подумала о себе и Пауле. Сегодня, когда Пауль дернулся, я уже не спала. В серых сумерках я видела на потолке огромный рот Альбу, розовый кончик языка за нижним рядом зубов и слышала его насмешливый голос:
Не теряйте нервы, мы только начинаем.
Если меня не вызывают две, три недели, я опять просыпаюсь от того, что Пауль лягнул меня. И радуюсь, потому что это означает, что я снова научилась спать, как все.
А научившись заново спать, я спрашиваю Пауля утром: что тебе приснилось, но он никогда ничего не может вспомнить. Тогда я показываю ему, как он ударяет по мне ногами, растопырив пальцы, потом поджимает их и быстро убирает ноги. Я беру стул, ставлю на середину кухни, сажусь на него, поднимаю ноги и проделываю все его ночные фокусы. Пауль смеется, а я говорю:
Ты смеешься над собой.
Ну, может, мне приснилось, что я еду на мотоцикле и взял тебя с собой, говорит он.
Дерганье — это как рывок вперед и понеслись потом, словно на крыльях. Мне же представляется, что он дергается по пьянке, но я этого не говорю. И не говорю того, что ночь уносит с собой хмельной угар Пауля, заставляющий его некрепко держаться на ногах. Видимо, это происходит так: коленки дергаются, хмель сходит вниз, в пальцы, и потом ночь отшвыривает его в темноту комнаты. А под утро, когда весь город сладко спит, еще дальше, в черноту ночных улиц. Если бы такого не было, Пауль не смог бы, проснувшись, прямо стоять на ногах. Но если ночь у всех отбирает то, что они выпили, к утру она сама пьяна по завязку. Ведь в городе столько пьяниц.
После четырех утра на улице, где полно магазинов, все время подъезжают грузовые машины. Разрывая тишину, они рычат и много тарахтят, а груза доставляют мало — всего несколько ящиков с хлебом, молоком и овощами, зато много с водкой. Когда внизу продовольственные товары кончаются, женщины и дети не ропщут, очереди рассасываются, и все расходятся по домам. А вот когда кончаются бутылки, мужчины проклинают жизнь и хватаются за ножи. Продавцы увещевают их, но этого хватает только до порога. Выйдя за дверь, они отправляются на поиски и кружат по городу. Сначала они дерутся из-за того, что никак не могут найти выпивку, а потом, потому что напились до чертиков.
Выпивка растет между Карпатами и песчаным плато в холмистой местности. Сливовых деревьев в долине так много, что крошечных деревенек среди них почти не видно. Настоящие сливовые леса, по которым в конце лета словно прошел синий дождь, ветки гнутся под изобилием плодов до земли. Водка называется как и сама местность, но никто не называет ее так, как это стоит на наклейке. Никакого названия ей и не требуется, другой-то ведь в стране нет, и потому люди называют ее обычно сливовицей. Обе сливы, прильнувшие друг к другу щечками, так же хорошо знакомы мужчинам, как женщинам Дева Мария с младенцем на руках. Можно сказать, эти две сливы символизируют неразлучную любовь пьяницы с бутылкой. В моих глазах сливы с прижатыми друг к другу бочками больше похожи на свадебную картинку, чем Мария с младенцем. Ни на одной иконе в церкви головка ребенка не находится вровень с изображением матери. Ребенок прикасается виском к щеке Пресвятой Девы, щечкой же к Ее шее, а подбородком к груди. Кроме того между алкашом и бутылкой все разыгрывается по тому же сценарию, что и между парами на свадебных фотографиях — они лучше загонят друг друга в гроб, но ни за что не расстанутся.
На нашей с Паулем свадебной карточке у меня нет ни фаты, ни цветов. Мои глаза сияют новенькой любовью, хотя на этой фотографии я выхожу замуж уже второй раз. Мы прижимаемся щечками, как две сливки. С тех пор, как Пауль стал так много пить, наша свадебная фотография все равно что пророчество. Когда Пауль до поздней ночи болтается в городе и пьянствует до упаду, я сижу и трясусь, что он больше никогда не вернется домой, и долго-долго смотрю на свадебную фотографию на стене, пока взгляд не начинает смещаться. Тогда лица наши плывут, щеки расползаются, между ними появляется просвет. Частенько щека Пауля отодвигается от моей, словно сообщает, что он придет домой поздно. И он приходит, Пауль всегда приходит домой, даже после того несчастного случая.
Иногда привозят польскую водку, настоенную на зубровке, сладковато-горькую, желтого цвета. Ее продают первой. В каждой бутылке плавает длинная утонувшая травинка, она всегда дрожит, когда водку разливают, но никогда не переворачивается и не выливается вместе с жидкостью. Алкаши говорят:
Травинка всегда остается в бутылке, словно душа в теле, и потому оно охраняет ее.
Обжигающий вкус во рту и ударяющее в голову опьянение породили эту веру. Пьянчужки открывают бутылку, льющаяся жидкость булькает в стакан, первый глоток смачивает горло. Душа, которая вечно дрожит, но никогда не опрокидывается и не покидает своей телесной оболочки, начинает ощущать, что она под защитой. Пауль тоже охраняет свою душу, и у него даже в мыслях нет сказать себе, что его жизнь не заладилась. Возможно, без меня ему было бы даже лучше, но нам нравится быть вместе. Водка отбирает день, а ночь — пьяный угар. С той поры, когда мне рано утром надо было спешить на швейную фабрику, я знаю, как говорят рабочие: для плавного хода у швейной машины смазывают колесики, а у человека горло.
Тогда мы вместе с Паулем каждый день выезжали в пять утра на мотоцикле на работу. Мы видели перед магазинами фургоны и грузовики, шоферов, грузчиков, таскавших ящики, продавцов и луну. Теперь я только слышу шум и не подхожу к окну и не смотрю больше на луну. Я только знаю, что с одной стороны неба из-за города выплывает она, как гусиное яйцо, а с другой всходит солнце. И тут ничего не изменилось, так было и до того, как я познакомилась с Паулем и еще ходила пешком на трамвайную остановку. И пока я шла, мне было как-то не по себе, что высоко в небе совершается что-то прекрасное, а внизу на земле нет ни одного закона, запрещающего глядеть на это. Следовательно, разрешалось урвать кусочек светлого дня, прежде чем он посереет на фабрике. Я была легко одета, но мерзла не от этого, а потому что не могла насмотреться досыта. Луна в это время суток уже вся как прогрызанная и не знает, докатившись до окраины города, куда дальше. Небу пора отпускать землю, становится совсем светло. Улицы то сбегают вниз, то круто поднимаются в гору. Трамвайные вагоны бегают по путям туда-сюда, как освещенные комнаты.
Я хорошо изучила, как они выглядят изнутри. Тот, кто садится ранним утром, одет, как правило, в рубашку с короткими рукавами, у него обшарпанная кожаная сумка и голые руки, покрытые гусиной кожей. Его оценивают ленивыми взглядами. Тут все свои, рабочий класс. Те, кто повыше, поедут на работу на автомобиле. А тут сравнивают себя друг с другом: у этого дела получше, а у того похуже. И нет никого, кто выглядел бы так же, как ты, такого не бывает. Времени на все не так много, скоро пойдут фабрики, и те, кто уже оценен, один за другим выходят. Вычищенные или пыльные ботинки, стоптанные или целые задники и каблуки, свежевыглаженный или жеваный воротничок, в каком виде ногти, что за ремешок у часов, пряжка на ремне, пробор на голове, все вызывает зависть или презрение. От заспанных взглядов ничего не ускользает, тут и толчея не спасет. Рабочий класс ищет различия, с утра уравниловки нету. Солнце всегда едет вместе с нами в вагоне, и тянет за собой за окном облака, белые снизу и розовые сверху, которые потом в полдень запылают от зноя. Курток ни на ком нет, собачий холод с утра называется свежий воздух, потому что в полдень поднимется густая пыль и наступит изнурительная жара.
Если меня не вызывают, то теперь в это время суток мы еще долго спим. И не так, как когда проваливаешься в черную ночную темень, сон в светлое время неглубокий и светло-желтый. Мы спим неспокойно, солнце падает нам на подушку. Но день таким образом можно немножко укоротить. За нами наблюдают с самого раннего утра, и дня еще на все хватит. Нам всегда можно что-нибудь поставить в вину, хотя мы и спим чуть ли не до полудня. Но нас ведь так и так без конца упрекают, так что с этим уже ничего не поделаешь. Даже если спишь, день-то своего все равно дождется, да и кровать -это тебе не заграница. В покое нас оставят лишь тогда, когда мы будем лежать рядом с Лилли.
Конечно, Паулю нужно проспаться, чтобы пьяный дурман выветрился. Только ближе к полудню голова у него снова на месте, и он способен артикулировать звуки, а не растягивать их пьяным голосом, кривя рот и пуская слюни. Но его дыхание еще сохраняет угарный запах, и когда Пауль проходит в кухню, мне кажется, я стою возле открытой внизу двери бара. С весны властями введены часы, когда можно отпускать спиртное, алкоголь разрешается распивать только с одиннадцати. Но бар по-прежнему открывается в шесть утра, и до одиннадцати сливовицу разливают в кофейные чашечки, а после одиннадцати в стаканы.
Пауль пьет и становится сам не свой, проспится и снова делается прежним. К полудню все просто отлично, а потом опять идет насмарку. Пауль охраняет свою душу, пока бутылка не опустеет и травинка не окажется на сухом, а я сижу и ломаю голову, что же мы из себя представляем, я и он, и мысли в голове у меня путаются. А когда мы в полдень сидим в кухне, то говорить о вчерашнем запое ни к селу ни к городу. И все же я иногда говорю то одно, то другое:
Алкоголь ведь делу не поможет.
Зачем ты осложняешь мне жизнь.
Ты вчера выпил столько, что в кухне от угара повернуться было негде.
Да, квартирка мала, но я не стремлюсь уединиться от Пауля в эти минуты, просто, если мы оба днем дома, то чаще всего торчим на кухне. После обеда он уже пьян, а вечером и тем более. Я прекращаю все разговоры, потому что он уже сильно раздражен и не в духе. Пережду ночь, пока не протрезвеет и не будет сидеть за столом в кухне, вылупив слезящиеся глаза. Что бы я ни сказала, до него ничего не доходит. Мне хочется, чтобы Пауль хоть раз признал, что я права. Но разве от пьяниц добьешься признания вины, хотя бы немого для самих себя, а уж куда там словесного, какого от них ждут другие. Пауль думает о выпивке, не успев проснуться, но упорно это отрицает. Поэтому и правды нет. Если он не сидит молча, впуская мои слова в одно ухо и выпуская их в другое, тогда за весь день он говорит мне только одно:
Да не беспокойся ты, я пью не с отчаяния, а потому что водка вкусная.
Может и так, говорю я, потому что ты думаешь горлом.
Пауль смотрит сквозь стекло в небо или к себе в чашку. Он тыкает пальцем в кофейные капли на столе, словно хочет убедиться, что они мокрые и становятся больше, если их размазать. Он берет мою руку в свою, и я тоже смотрю с ним сквозь кухонное окно в небо, или в чашку и вожу пальцем по одной капле, потом по другой. Красная эмалированная кружка глядит на нас. Я отворачиваюсь. Пауль нет, иначе ему придется заняться сегодня чем-то другим по сравнению со вчерашним. Это от силы или от слабости, если он молчит, вместо того, чтобы однажды сказать: сегодня я пить не буду. Вчера Пауль опять сказал:
Не беспокойся понапрасну, твой человек пьет, потому что сливовица вкусная.
Ноги несут его в прихожую, тяжелые и легкие одновременно, словно они из песка пополам с воздухом. Я обнимаю его за шею, провожу пальцем по щетине, я так люблю трогать ее по утрам, потому что она растет во сне. Он тянет мою руку к глазам, но она опять соскальзывает вниз по щеке, к его подбородку. Я не убрала пальцы, я только подумала:
К щеке нельзя прислоняться, если тебе знакома этикетка с двумя сливками.
Мне доставляет удовольствие слушать, когда Пауль заговаривает об этом поздним утром, и это не нравится мне. Я тут же отодвигаюсь от него, и тогда он прикасается ко мне своей любовью, такой откровенно-обнаженной, что объяснять мне про себя ему уже ничего не надо. И тянуть дольше тоже незачем. Моя готовность тут как тут, и все упреки на языке уже увяли. А те, что в голове, тоже улетучились. Хорошо, что я себя не вижу, думаю, мое лицо выглядит глупым и просветленным. Вот и вчера утром во хмелю этот котяра Пауль тоже неожиданно подкрался ко мне так по-кошачьи мягко. ТВОЙ ЧЕЛОВЕК, так может говорить только тот, у кого в голове пусто, а губы при этом кривятся от чванства. Хотя, конечно, нежность и ласки поздним утром прокладывают дорогу к попойке вечером, я это прекрасно знаю, потому мне и не нравится, что я не могу против них устоять.
Майор Альбу говорит: Сразу видно, о чем ты думаешь, нет никакого смысла отпираться, мы только зря теряем время. Я, а не мы, он-то все равно на службе. Приподняв рукав, он глядит на часы. На циферблате он видит лишь время, а вовсе не то, о чем я думаю. Если уж Пауль не видит, о чем я думаю, то этот и подавно.
Пауль спит у стенки, а я с краю, потому что я часто лежу без сна. Тем не менее, проснувшись, он каждый раз говорит одно и то же:
Опять ты лежала посреди кровати, а меня приперла к стенке.
Я отвечаю на это:
Быть такого не может, мне с краю оставалась только узенькая полоска, не шире нашей бельевой веревки, а посередке лежал ты.
Мы могли бы спать один на кровати, другой на тахте. Мы даже пробовали так спать. Одну ночь я спала на тахте, другую Пауль. Обе ночи я лишь ворочалась с боку на бок. Перемалывала в голове разные мысли, а под утро видела в полудреме дурные сны. Две ночи подряд только плохие сны, цепляясь один за другой, они потом преследовали меня весь день. В ту ночь, когда я спала на тахте, мой первый муж поставил свой чемодан на мост через реку, схватил меня сзади за волосы и начал громко смеяться. Потом посмотрел на воду и принялся насвистывать мелодию песни, в которой поется о разбитой любви и черной, как чернила, речной воде. Она не была черной, как чернила, я это видела, и в воде отражалось его лицо, застывшее и опрокинутое на самое дно из речной гальки. А потом белая лошадь ела под густыми кронами опавшие на землю абрикосы. Каждый раз она поднимала морду и выплевывала, как человек, косточку. А когда я одна лежала в постели, кто-то схватил меня сзади за плечо и сказал:
Не оглядывайся, меня здесь нет.
Я не поворачивала головы, только скосила глаза. Пальцы Лилли схватили меня, ее голос сделался мужским, значит, это была не она. Я подняла руку, чтобы дотронуться до нее. И тут голос сказал:
То, что нельзя видеть, до того нельзя и дотрагиваться.
Пальцы я видела, это были ее пальцы, только их сжал кто-то другой. Его я не видела. А в следующем сне мой дедушка стриг заснеженный куст гортензии, он позвал меня к себе:
Иди сюда, у меня тут барашек.
Снег падал ему на брюки, ножницы срезали один за другим побуревшие от мороза и покрытые ржавыми пятнами цветы. Я сказала:
Это не барашек.
Но и не человек, сказал он.
Его пальцы онемели и с трудом разжимали и сжимали ножницы. Я даже не была уверена, что издает этот скрежещущий звук — ножницы или пальцы. Я бросила ножницы в снег. Они провалились, и не было видно, куда они упали. Он обыскал весь двор, согнувшись в три погибели и почти касаясь носом снега. Возле садовой калитки я наступила ему на руки, чтобы он поднял свой нос и не направился за калитку обыскивать всю белую от снега улицу. Я сказала:
Прекрати, барашек замерз, а шерсть спалил мороз.
Возле самого забора стоял еще один куст гортензии, остриженной наголо. Я показала на нее:
А с этой что.
Эта самая опасная, сказал он, она приносит по весне приплод, а это никуда не годится.
После второй ночи Пауль утром сказал:
Когда мешают друг другу, это означает, что у тебя кто-то есть. Поодиночке спят лишь в гробу, а это еще слишком рано. Нам надо и ночью оставаться вместе. Кто знает, что приснилось ему, о чем он тут же забыл.
Он говорил про сон, а не про сны. Сегодня утром, в половине пятого, я смотрела в серых сумерках на спящего Пауля, его сползшее с подушки лицо с наплывшим двойным подбородком. А внизу под окном смачно ругались и громко смеялись в такую рань грузчики. Лилли обычно говорила:
С руганью уходит вся злость.
Болван, убери ногу. Да нагнись ты, или у тебя дерьмо в штанах. Прочисти уши, чтоб лучше слышать, и держись крепче на ногах, а то ветром сдует. Оставь в покое чубчик, до баб надо еще ящики разгрузить. Пронзительно закудахтал женский голос, издавая хриплые короткие звуки. Громыхнула задняя стенка грузовика. Принимай, кобель, а если собрался отдыхать, вали в санаторий.
Одежда Пауля валялась на полу. В зеркале дверцы шкафа отражался сегодняшний день, и именно этим днем меня вызвали. И тогда я встала, с правой ноги, как всегда, когда меня вызывают. Я не знаю, верю ли я в эту примету, но быть не в своей тарелке мне сегодня не с руки.
Мне очень хочется знать, как это у других людей, отвечают ли их мозги за здравый смысл и счастье в жизни. У меня мозгов хватает только на то, чтобы сделать себе маленькое счастье. А вот чтоб целую жизнь — нет. Во всяком случае, мою. Со счастьем я более или менее договариваюсь, даже если Пауль и утверждает, что его вообще нет. Каждые несколько дней я говорю себе:
У меня все хорошо.
Голова Пауля, не двигаясь, прямо передо мной, смотрит на меня удивленно, как будто для него не в счет, что мы одно целое. Он заявляет:
Тебе хорошо, потому что ты забыла, что это значит для других.
Другие, возможно, имеют в виду жизнь, когда говорят: у меня все хорошо. Я же имею в виду только счастье. Пауль знает, что с жизнью я так и не договорилась, и мне даже не хочется говорить — пока еще.
Посмотри на нас, говорит Пауль, и не болтай всякий вздор о счастье.
Свет в ванной отбрасывает лицо в зеркало. Это происходит так стремительно, как опускается рука в муке на доску с тестом. Шлёп — и получилось отражение со щелочками вместо глаз, но оно похоже на меня. По рукам струится теплая вода, а лицу холодно. Зубная паста, что тоже ничего нового, начинает пениться, когда я принимаюсь чистить зубы, и лезет мне даже из глаз. Мне становится плохо, я отплевываюсь и заканчиваю на этом. С тех пор, как меня вызывают, я отделяю жизнь от счастья. И когда иду на допрос, заранее оставляю свое счастье дома. Я оставляю его на лице Пауля, вокруг его глаз, в уголках губ, на его щетине. Если бы это можно было увидеть, тогда лицо Пауля казалось бы задернутым чем-то прозрачным. Каждый раз, когда мне надо уходить, мне хочется остаться в квартире, как остается там страх, который я не могу забрать у Пауля. Как мое оставленное счастье, когда меня там нет. Пауль этого не знает, он не вынес бы, что мое счастье опирается на его страх. Зато он знает, что ждет меня, если я опять надела зеленую блузку и ем утром грецкий орех. Блузка досталась мне по наследству от Лилли, но свое прозвище она получила от меня: блузка, которая еще растет. Если я возьму счастье с собой, у меня будут сдавать нервы. Альбу так и говорит:
Не стоит терять нервы, мы только начинаем.
Да не теряю я нервы, их меньше не становится, даже наоборот слишком много. И все они гудят и звенят, как дребезжащий трамвай.
Говорят, грецкие орехи натощак очень хорошо для нервов и чтоб голова работала. Это любой ребенок знает, но я как-то подзабыла. И вспомнила вдруг опять не потому, что меня так часто вызывали, а по чистой случайности. Как и сегодня, мне надо было явиться к Альбу в десять ноль-ноль, и в половине восьмого утра я уже была готова к выходу. На дорогу уходит самое большее полтора часа. Я выхожу про запас за два и слоняюсь потом по близлежащим улицам, если приезжаю слишком рано, так для меня лучше. Я еще ни разу не опоздала, не могу себе представить, чтобы там стерпели подобную вольность.
Идея съесть грецкий орех пришла мне в голову, потому что я была готова уже в половине восьмого. Такое случалось и раньше в те дни, когда меня вызывали, но в это утро на кухонном столе лежал грецкий орех. Пауль подобрал его накануне в лифте и положил в карман, потому что грецкими орехами не разбрасываются. Этот был первым в этом году, на мягкую зеленую кожуру еще налипли влажные волокна. Я взвесила его на руке, для молодого ореха он был слишком легкий, словно гнилой изнутри. Я не нашла молотка и стукнула по нему камнем, который лежал тогда в прихожей, но лежит с тех пор в кухне в углу. Внутри орех был мягкий и сочный. И имел вкус кислых сливок. В тот день допрос продолжался короче обычного, с нервами тоже все было в порядке, и я подумала, когда снова очутилась на улице:
Это все благодаря ореху.
С тех пор я верю, что грецкие орехи помогают. То есть я не верю в это по-настоящему, но готова сделать все, что угодно, лишь бы только помогло. Поэтому я и впредь буду пользоваться камнем, а не молотком, а за исходное время брать утро. Если орех расколоть заранее и оставить его лежать на ночь, сила его уйдет. Не только для соседей и Пауля, но и для меня было бы легче снести стук от ударов камнем вечером, но я не могу уговорить себя перенести время священнодействия.
Камень я привезла из Карпат. Мой первый муж с марта служил в армии. Каждую неделю он писал мне жалобные письма, а я отвечала ему открыткой со словами утешения. Пришло лето, и уже можно было точно высчитать, сколько еще писем и открыток обернется туда-сюда до его возвращения. Но тут мой свекор решил сменить его, проявив желание спать со мной, ни в доме, ни в саду находиться стало невозможно. Я сложила рюкзак и спрятала его, когда свекор рано утром ушел на работу, в кустах рядом с дыркой в заборе. С пустыми руками около полудня я вышла на улицу. Моя свекровь развешивала белье и даже не подозревала, что я замыслила. Не сказав ни слова, я вытащила из-за забора рюкзак и направилась к вокзалу. Я поехала в горы и примкнула там к группе консерваторских выпускников. Изо дня в день мы, спотыкаясь, карабкались по горам до самой темноты от одного ледникового озера к другому. На каждом берегу стояли деревянные кресты, возвещавшие о смерти тех, кто утонул здесь, сорвавшись с подвижных морен возле ледяной кромки. Кладбища в ледниковой воде и кресты с датами вокруг как сигналы предупреждения в лавиноопасные дни. Словно эти круглые блюдца были ненасытны, жаждали каждый год мяса по тем дням, что были обозначены на крестах. Здесь никто не ныряет вслед за оступившимися, ледяная вода одним махом обрывает жизнь — мгновенное охлаждение. Выпускники консерватории пели, хотя озеро отражало их стоящими головой вниз, оно как бы примеривалось, хорошие ли получатся из них утопленнички. При ходьбе, во время отдыха и на привале они пели хором. Меня не удивило бы, если бы они запели ночью во сне многоголосым хором, как делали это, стоя на голых вершинах, где само небо дышало им в глотки. Придерживаться группы было необходимо, потому что смерть не отпускает от себя никого, кто забрел сюда в одиночку. От озер глаза с каждым днем делались все больше, были уже с полщеки, я видела это по лицам других, а ноги все укорачивались, словно снашивались в ходьбе. Однако в последний день мне все-таки захотелось взять что-нибудь домой, и я выбрала среди осыпей галечника один камень, похожий на детскую ступню. Студенты выискивали себе маленькие плоские камушки, чтобы уместились в ладонь, амулеты-обереги от порчи, болезни и беды. Камушки были похожи на пуговицы от пальто, которых у меня на швейной фабрике ежедневно была целая гора. Но студенты верили тогда в свои камушки-амулеты, как я сегодня в свой грецкий орех.
И с этим ничего нельзя поделать. Я надела зеленую блузку, которая еще растет, стукнула два раза камнем, так что посуда в кухне загремела, и орех раскололся. Ну, я сижу ем, выходит в пижаме Пауль, разбуженный моим стуком, и выпивает стакан или два воды, а когда вдрызг пьяный, как вчера, то уж непременно два. Мне не обязательно вслушиваться в отдельные слова, я и так знаю, что он говорит, пока пьет воду:
Ты же не веришь на самом деле, что от ореха будет какая-то польза. Конечно, по-настоящему я в это не верю, как и во все те вещи, к которым приучила себя, в них я тоже по-настоящему не верю. Но тем упрямее веду себя.
Оставь меня в покое, я буду верить, во что хочу.
Пауль больше ничего не говорит, мы оба знаем, что перед допросом надо иметь свежую голову, поэтому лучше не спорить. Большинство допросов, несмотря на орех, длятся мучительно долго. Только откуда мне знать, не были бы они еще хуже, не будь ореха. Пауль не понимает, что я попаду в еще большую зависимость от вещей, к которым приучила себя, если он будет говорить о них так пренебрежительно своими мокрыми губами, прежде чем поставить пустой стакан на место.
Когда тебя постоянно вызывают, привыкаешь к чему-то, что тебе хоть чуточку помогает. По-настоящему или нет, это уже роли не играет. Не то чтобы я взяла и приучила себя к каким-то вещам, нет, они сами потихоньку, по очереди, вкрались в мою жизнь, одна за другой.
Пауль говорит:
Не тем ты занимаешься.
Его больше волнуют вопросы, которые подстерегают меня на допросе. Вот на чем тебе надо сосредоточиться, считает он, а то, что делаю я, это глупости. Сосредоточиться, конечно, надо было бы, если бы меня действительно подстерегали те вопросы, на которые он меня натаскивает. Но до сих пор мне всегда задавали совсем другие.
То, что от тех глупых вещей, к которым я себя приучила, есть польза для меня, это сильно сказано. От них есть немножко пользы, но не то чтобы для меня. Немножко означает самое большее помочь мне прожить день. А счастья вообще ждать от них не приходится. О жизни можно многое чего сказать. О счастье нет, в противном случае это уже не счастье. Речей не выносит даже то счастье, которое уже проворонено. А что касается тех глупостей, к которым я себя приучила, так тут речь идет всего лишь о будничных днях, вовсе не о счастье.
Конечно, Пауль прав, грецкий орех и блузка, которая еще растет, только добавляют мне страха. Ну и что, почему непременно нужно хотеть сотворить себе счастье, если удается сотворить только собственный страх. Я безмятежно занимаюсь этим и не страдаю от лишних амбиций, как другие люди. И кроме того никто не завидует и не жаждет страха, нажитого для себя другим. А с счастьем ровно все наоборот, поэтому счастье и нельзя назвать самой удачной целью, пусть даже для одного дня.
На зеленой блузке, которая еще растет, есть одна большая перламутровая пуговица, я выискала ее тогда на фабрике среди множества других специально для Лилли и взяла ее.
Во время допроса я сижу за маленьким столиком, кручу эту пуговицу и отвечаю спокойно, хотя все нервы ходят во мне ходуном. А Альбу ходит взад и вперед, и то, что он должен правильно формулировать свои вопросы, съедает его покой в той же мере, как и мой, потому что я должна правильно на них отвечать. Раз я остаюсь спокойной, значит, он сделал что-то, может, даже все, не так. Когда же после допроса я возвращаюсь домой, я надеваю серую блузку. Она называется: блузка, которая еще ждет. Ее мне подарил Пауль. Конечно, меня частенько одолевают сомнения по поводу этих прозвищ. Но вреда от них еще никому не было, даже в те дни, когда меня не вызывают. Блузка, которая еще растет, помогает мне, а блузка, которая еще ждет, помогает, возможно, Паулю. Его страх за меня — до небес, как и мой за него, когда он сидит в квартире, ждет и беспробудно пьет, или отправляется в город и пьянствует напропалую. Всегда легче, когда надо уйти из дому самой, унеся с собой свой страх, а счастье оставив там, зная, что тебя там будут ждать. А когда сидишь дома и ждешь, время тянется до бесконечности, того гляди, лопнет, и страх принимает от этого невероятные размеры.
То, чего я жду от вещей, к которым приучила себя, человек сделать не может. Альбу орет:
Вот видишь, все сходится один к одному!
А я спокойненько кручу большую пуговицу на своей блузке и отвечаю ему:
Это для вас, а для меня — нет.

“Heute ware ich mir lieber nicht begegnet” von Herta Muller,
Copyright c 1997 by Rowohlt Verlag GmbH, Reinbek bei Hamburg

"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 2 1999г.

Комментарии: 0:

Отправить комментарий

Подпишитесь на каналы Комментарии к сообщению [Atom]

<< Главная страница


---